Жорж Бордонов - Мольер [с таблицами]
Но все же Оргон, поскольку он любит Эльмиру, дает себя наполовину убедить в двуличности своего достойнейшего друга; он соглашается спрятаться под столом, чтобы выяснить истину, поверить в которую до конца, впрочем, не может. Тартюф настороже, но искушение сильнее его:
«Я ощутил в душе восторг неизъяснимый:
Рекли благую весть уста моей любимой.
Мне ваша речь была как сладостный нектар:
Блаженство без границ обещано мне в дар.
Приятным быть для вас — предел моих мечтаний,
И сердце радостью полно от сих признаний».
Возобновляя и разъясняя свои домогательства, он говорит:
«Мне нужен ваших чувств вещественный залог».
Он пересказывает мысли отца Эскобара,[180] осмеянные Блезом Паскалем в «Письмах к провинциалу», что опровергает мнение, согласно которому «Тартюф» — сатира на янсенистов:
«О, вас избавлю я от самой малой тени
Столь мучающих вас наивных опасений!
Да, нам запрещены иные из услад,
Но люди умные, когда они хотят,
Всегда столкуются и с промыслом небесным.
Круг совести, когда становится он тесным,
Расширить можем мы: ведь для грехов любых
Есть оправдание в намереньях благих».
Это молинистское учение в чистом виде, и на редкость удачно изложенное. При всем том было бы ошибкой приписывать Мольеру проянсенистские настроения. Его отношение к уверткам иезуитов мало чем отличается от восприятия любого здравомыслящего и честного ума, любого «порядочного человека». Янсенисты, разумеется, сочли «Тартюфа» настоящей вылазкой против иезуитов, выступлением в защиту Пор-Рояля. Но отшельники из любезных Расину мест и подруги Анжелики Арно тоже впадают в преувеличения. XVII век прославляет «меру» и величие, которое она сообщает, а за этой обманчивой торжественностью скрываются постыдные недуги, бушуют пожирающие душу страсти, сталкиваются крайности, и это выдает всю хрупкость беспрестанно восхваляемого равновесия. Тартюф говорит:
«В проступке нет вреда, в огласке только вред.
Смущать соблазном мир — вот грех, и чрезвычайный.
Но не грешно грешить, коль грех окутан тайной».
Органу приходится склониться перед очевидностью, признать не только подлость, но и черное предательство своего друга. Тартюф, застигнутый на месте преступления, сбрасывает маску. Он — хозяин дома и имущества легковерного Оргона. У него есть компрометирующие Оргона бумаги. Он донесет о том королю. Но монарх, «враг лжи», не даст себя обмануть, и раздавлена будет в конце концов сама змея; это произойдет в развязке, неубедительной, скрепленной с пьесой кое-как. И снова в комедии появляется deux ex machina — прозорливый король. События дошли до той черты, когда Мольер не знает, как распутать завязанный им самим узел. Итак, король накажет двуличного Тартюфа, жизнь опять войдет в обычную колею, а Мариана станет женой того, кого она любит. Мы должны сказать, что последняя сцена — это обращение к королю, к его справедливости, и исходит оно от человека, исполненного неподдельной горечи и тревоги.
Что представлял из себя первый вариант «Тартюфа», мы не знаем. Тот текст, которым мы располагаем, — вариант смягченный, подслащенный. Неизвестно, чем заканчивался первый «Тартюф», тот, что был представлен в Версале в 1664 году. Главный герой остается загадкой. Известно только, что изначально Тартюф был священником, а потом, для пользы дела, превратился в бедного дворянина, может быть, младшего сына в семье, побывавшего в семинарии. Эту роль играл Дюпарк. Мольер был Оргоном, Арманда — Эльмирой. Затем Дюпарка сменит Дюкруази, у которого «приятная внешность». Коклен сделал из Тартюфа «мистика»; Люсьен Гитри — «овернца»[181]; Сильвен — «необузданное животное»; Жуве — «трагическую фигуру». О том, что хотел сказать Мольер, можно спорить без конца. Во всяком случае, в этом персонаже столько силы и жизненной правды, что с момента его появления его имя вошло в повседневный язык, стало синонимом лицемера, ханжи. Один этот простой факт — убедительное доказательство того, что перед нами шедевр, запечатлевший не просто современное ему состояние умов, а нечто гораздо большее, какие-то грани самой человеческой природы. Тартюфами кишит и наше время — не будем уточнять; они только приняли иной вид, но роль их остается столь же зловещей, средства у них все те же, а Оргоны и сейчас встречаются не реже, чем при Людовике XIV, хотя слова они произносят другие. Именно это и влечет к Мольеру: если снять с его героев их перья, ленты и кружева, они предстанут как вечные человеческие типы. Вот почему все узурпируют право вкладывать в его уста то, чего он, может быть, никогда бы не сказал. Каждый готов присвоить себе Мольера. Почему иезуиты пытались доказать, ничего другого не придумав, что «Тартюф» — сатира на янсенизм? Почему отшельники Пор-Рояля утверждали, не без оснований, что речь идет о карикатуре на иезуитов? Почему энциклопедисты, доводившие «либертинаж» до безбожия, хотели видеть в «Тартюфе» атеистическую пьесу? Такое суждение было подхвачено Брюнетьером и Леметром. Брюнетьер писал: «Это с религией он сводит счеты в «Тартюфе»; все его сочинения — антихристианские». А Леметр: «Я склоняюсь к тому, что, высмеивая благочестивые гримасы, он метил в само благочестие, иначе говоря, в религию».
Позволительно спросить, на чем строятся подобные утверждения. Почему бы в таком случае не заподозрить в атеизме Паскаля, чьи «Письма к провинциалу» вполне стоят мольеровского «Тартюфа?» Мольер насмехался над ханжами, но позаботился о том, чтобы оттенить их лицемерие и отделить его от истинного благочестия, уважение к которому высказал определенно. Паскаль, иронизируя, просто переписывал дословно сочинения отцов иезуитов, чтобы нагляднее проступили их тяжкие заблуждения, грубая ересь. Там, где у Мольера только намек (и притом осторожный!), у Паскаля открытое и яростное нападение. Но кому когда пришло в голову обвинить Паскаля в нечестивости? Паскаль вне подозрений, он — величайший математик своего времени и почитаемый философ. А Мольер всего лишь актер, то есть человек, стоящий вне общества, существо низшее в глазах современников. Другой причины у этого недоразумения нет. Разделяя его, самые искренне верующие люди в XVII веке не могли не только принять мольеровских идей — гуманистических в подлинном смысле слова, — но и оценить их глубину. Допуская, что он хотел изобразить показную набожность, они упрекают его в том, что он несправедливо обошелся и с истинным благочестием, — и, следовательно, в конечном счете его осуждают. Чтобы положить конец спору, нам, впрочем, не хватает важного свидетельства: рукописи первого «Тартюфа», пропавшей с тем самым сундучком, из содержимого которого мы могли бы почерпнуть столько бесценных сведений! Рукопись, без сомнения, разрешила бы загадку о Тартюфе — священнике или бедном дворянине; она бы раскрыла нам подлинные намерения автора яснее, чем смягченная версия. Она бы сохранила для нас недвусмысленные повороты действия, жесты, слова. Но что толку сетовать? Мы можем только придерживаться какой-то средней линии в интерпретации, избегая крайностей, искажающих самую суть мысли Мольера. Став во время спора об «Уроке женам» жертвой коварных и бесчестных козней Шайки, он проникся к святошам стойким отвращением и нашел в себе достаточно смелости для того, чтобы открыто бросить им вызов, — при поддержке короля или без таковой.